суббота, 1 января 2011 г.

Андрей Углицких. Ангел за левым плечом, рассказ

АНГЕЛ ЗА ЛЕВЫМ ПЛЕЧОМ

Костер горел, освещая тусклым мерцающим светом Шестипалого, Апостола и Лопату. Шестипалый изредка подкидывал в октябрьское нервное пламя все, что было под рукой: доски от ящиков, куски обоев, щепки... Серый бессолнечный день промелькнул и канул. Вряд ли его можно было считать удачным, хотя мусоровозы прошли почти по графику. Только по Дорогомиловской управе имел место “недовоз”. В две ездки. Водитель заболел, а сменщик запил. Однако улов, тем не менее, был небольшим: две банки пепси, три батона хлеба и полтора круга “Одесской”. Всё. Да Лопата нашла наручные часы. Женские. Неисправные. Но на браслете. Шестипалый втайне тешил себя надеждой, что браслетик этот, кучерявый, еще можно будет неплохо обменять, пристроить Кабану тому же…

А пока Апостол разводил в консервной банке добытый накануне технический спирт, в просторечии именуемый “биток”. Лопата — баба без возраста, со слежавшимся, лунообразным лицом баклажанного цвета — внимательно отслеживала процесс разведения пойла. Она давно не пила (часа два или даже целых три) и больше всего на свете хотела сейчас поскорее “отойти” от пережитого за день.

Однако Апостол не торопился. То ли воды скопилось за день мало, то ли щепка, которой он перемешивал содержимое банки, была коротковата и не доставала до дня, то ли сам Апостол тормозил с батога. Нетерпеливая Лопата, не выдержав, жарко выхаркнула:

— Ну сколько еще ждать, сука! Шланги горят!

Мечтательный, мнительный Апостол же продолжал крутить волам хвосты, забив на женские страдания.

Шестипалый мечтательно пялился в низкое небо. Звезды были какие-то блеклые, тусклые, не радостные. “Как жизнь здесь, на Земле”, — подумалось ему. Вспомнилось, как ушел однажды из дому, лет в шестнадцать. В дождь. Навсегда. Дождь был синий, деревья — красные, по фиолетовым листьям хлестали, как кнутом, ливневые струи...

Окончательно потерявшая терпение, Лопата, ловкая, как медведь, ринулась к Апостолу, не давая опомниться, вырвала из его рук жестянку с битком и, жадно припав к зазубренному краю, сделала несколько стремительных глотков. Ужаленный в самое сердце наглостью товарки, Апостол жалобно и призывно захрюкал.

И был услышан. Шестипалый, очнувшись от воспоминаний и оценив “поплывшую” уже Лопату, молча, не говоря ни слова, встал с холодной земли, неторопливо подошел к воровке и неожиданно пнул преступницу в грудь. Та, привычная ко всему, мягким тюфяком осела на землю, не выпуская при этом, однако, драгоценной емкости из рук. Ни капельки не пролила! Шестипалый попинал Лопату еще немного, без надрыва, так, для порядку больше, почти равнодушно, словно нехотя, норовя попасть в баклажан головы, но, так и не достигнув желаемого, вскоре ретировался. Лопата медленно, с трудом, вернулась в исходное положение и, как ни в чем не бывало, вновь припала к заветному.

— Другим оставь, — не сдержавшись, выпалил Апостол, буквально прожигая Лопату ненавидящим взглядом. “Вот бы молнией ее шарахнуло”, — промелькнуло у него в голове.

Сказано — сделано! Яркая, красочная, почти зримая картина небесной кары во всех подробностях предстала перед его выцветшими от холода глазами. Резкая, как стрела, сверкнула молния, пронзив тело паскудницы… Лопата, дернувшись и загребая судорожно скрюченными пальцами грязь, словно бы не спеша расставаться со своей никудышной жизнью, выгнулась дугой и засучила ножонками… Удовлетворенный видением, Апостол шумно сглотнул слюну и глубоко вздохнул, нехотя возвращаясь в реальность.

Фантазии давно уже стали неотъемлемой частью его сознания. Они были настолько зримыми и реальными, что Апостол зачастую путал их с самой реальностью.

У всякого неудачника есть счастье. Свое, особое. Для одних заключается оно в непонимании, в не-осознании того очевидного факта, что они — неудачники. Это самый легкий, почти амбулаторный случай. Характерен для лузеров, живущих в тяжелой социальной среде, в тесном соседстве и постоянном сотрудничестве с другими, еще большими неудачниками. У “счастливчиков” этих напрочь утрачено само понятие “удачи”. Согласитесь, трудно считать себя несчастливым, не видя вокруг ни одного более или менее преуспевающего человека. Счастье же других “счастливцев” состояло в том, что они, понимая и принимая свою неудачливость, выказывают абсолютное смирение перед неизбежностью, ничего не пытаясь изменить в незадавшейся жизни своей. И — выигрывают, в конечном итоге! Если плывешь бурной рекой, нечего биться как рыба об лед, пытаясь прибиться к лучшему, спокойному месту. Бесполезно. Только силы последние отдашь. Фишка состоит как раз в обратном — в полном расслаблении! Надо полностью отдаться прихотям бурного течения. И дрейфовать, сплавляться за счет последнего, экономя силы и нервы.

Однако с Апостолом все было куда интересней. Потому что являлся он представителем третьей, возможно, самой редкой разновидности: он относился к категории неудачников-мечтателей. Способность мечтать и воспринимать жизнь как мечтание, а мечтание — как более или менее реальную жизнь, ярко проявилась у мальчика из далекого сибирского городка еще в раннем детстве. Свою физическую слабость, природную робость и неустойчивость натуры он уже тогда неосознанно возмещал, “компенсировал” отменно богатым воображением. Для начала, избегая дворовых компаний, где его лупили и унижали все, кому не лень, впечатлительный Апостол с головой ушел в книги. Постепенно жизнь в мечтах и стала его реальной, настоящей жизнью. Мир литературных героев, Спартаков и Гарибальди, мушкетеров и вождей краснокожих — в конце концов заменил ему мир дворовых игр, школьных проказ и шалостей.

Потом, лет в двенадцать, увидев телевизионные трансляции с гренобльской Олимпиады, Апостол впервые наяву представил себя другим человеком, то есть совершил акт полного самоперевоплощения. Он стал горнолыжником Жан-Клодом Килли! “Подмена” произошла естественно и быстро, а результат превзошел самые смелые ожидания — настолько все это оказалось просто. Просто это он, будущий еще Апостол, а не какой-то там француз, тогда летел по разбитым горнолыжным трассам навстречу своей несусветной славе. Снег, вперемежку со льдом, сек лицо подростка, резкий боковой ветер сносил мальчишку на обочину, норовил вытолкнуть с трассы, заставлял сойти с дистанции, но именно он, Апостол, согнувшись в три погибели, вел ту отчаянную борьбу с чувством страха, змеино входившим под кожу, с проклятым секундомером, отсчитывающим секунду за секундой. Именно он, а не какой-то Жан-Клод... Дальше было все, что положено: пьедестал, золотая медаль, восхищенные взгляды окружающих. Особенно “запомнилось” Апостолу триумфальное возвращение на родину, в свой сибирский городок-поселок. Как мама, обращаясь к нему, “олимпийскому чемпиону”, лепетала (он слышал это ушами своими собственными): “Прости меня, сыночек, совсем я тебя, дура набитая, не понимала и не ценила. Ругала и позорила. Била даже…”

Дальше было уже легче. Перевоплощения следовали одно за другим. И одиночные, самые легкие. И групповые — это было уже посложнее… Кем только не перебывал герой наш за жизнь свою: и “асом Покрышкиным”, и “Че Геварой”, и “Гагариным”, и “Владимиром Маяковским”, и даже “Анжелой Дэвис”! Особенно полюбились ему сложные “образы” “Харламова и братьев Майоровых”, “Валерия Борзова” и “Евгения Киндинова”, “Джона Леннона и Пола Маккартни”… Впрочем, мало кто догадывался об этих, других, “жизнях” скрытного, неуживчивого фантазера. В конце концов, Апостол худо-бедно, но вырос, без блеска, но закончил институт, не сразу, но женился на скромной девушке с голубыми ненасытными глазами и хорошей родословной. Даже детей завел.

Как много изменилось с тех святых времен: не стало СССР, пропали, растворились в историческом небытии все эти всесильные и всевластные Брежневы, Георгадзе и Косыгины! Однако мечтать Апостол не перестал. Наоборот. Просто новое время “подкорректировало” его фантазии, изменило традиционные сюжеты мечтаний, сделало их более “игровыми”, авантюрными, что ли…

Маросейка… Ночь. Или поздний вечер. Ветер, конечно же, “на всем белом свете”, как некогда писал поэт… Свистит, как в трубе… Холодно и стрёмно. Кажется, что жизнь — фуфло. Но не спешите спешить, как говорится. Вдруг Апостол, бредущий по Маросейке не знамо куда, слышит за спиной шум автомобиля. Слышит его — спиной, затылком. Как слышат приговоренные, поставленные своими расстрельщиками на колени пред ямой могильной, рост седых волос на своей голове и пульсирующий в указательном, “курковом”, пальце палача капиллярный ток... Поначалу шум далекий-далекий, еле слышный, потом — отчетливый, все нарастающий. Казалось бы, самое время оглянуться, оценить опасность. Но что-то внутри Апостола подсказывает, что делать этого пока не стоит. Что нужно еще “годить”. Забить на волнение и ждать, ждать развязки… Но всякое ожидание, даже самое перспективное, многообещающее, рано или поздно становится невыносимым. Приходит предел и терпению Апостола. Он не выдерживает и оборачивается. Почти в тот самый миг, когда мимо него, совсем рядом, буквально в двух шагах, проносится упакованный “мерин”. Утыканный, как еж, иголками телескопических антенн, без номерных знаков и габаритных огней. Из полуоткрытой двери “мерса”, прямо под ноги Апостолу, буквально “выпрыгивает” толстый, как жаба, портфель. Нет, шалишь, не “портфель”, а портфелище, чемодан за малым! И вот “жаба-чемодан” этот валяется спокойненько возле самых ног и тяжело молчит. А “Мерседес”, огласив мир истерическим взвизгом тормозов, резко сворачивает в ближайший переулок и исчезает. Навсегда. Словно и не было никогда! Снова тишина, снова ночь, вновь те же — улица, фонарь, аптека... Вокруг — ни души. Думай, Апостол, думай! Как поступить? Поднять или нет? Поднять? Хорошо, а вдруг там — бомба?.. Не заметив, пройти мимо? А вдруг там — золото или алмазы?.. Адово искушение истово и искренне борется в Апостоле с райским благоразумием. Азарт — с осторожностью. Кураж — со страхом. Ну кто из нас, хотя бы раз, хоть разочек малый, не побывал в подобной ситуации выбора, не испытал в жизни искушения похожего, скажите на милость?.. Яблоко висит на ветке в райском саду. Соблазнительное. Красивое. В сверкающих алмазиках утренней росы... Висит — невыносимо близко. Руку протянуть… Апостол еще раз воровато оглядывается по сторонам. Ни единой души. Тогда он, наконец, решается (а будь, что будет!), хватает добычу и, задыхаясь под тяжестью ее (ох, и тяжелый же, сука… чем же это они так его нагрузили-то?), волочет, трепеща и вожделея, как тот сказочный паук известную муху, в подворотню... Встав перед чемоданом на колени, он первым делом осматривает находку, осматривает внимательно, не абы как! Ничего подозрительного. Потом — с бьющимся сердцем — припадает ухом к напряженному холоду жабьей кожи. До одурения вслушивается… Но, сколько ни вслушивается, не слышит никакого часового механизма. Только стук сердца, отдающий куда-то в голову, как колокол: бум-бум-бум… И только после этого, руками дребезжащими, медленно, как в кино, начинает приподнимать крышечку ту, заветную…

Очнулся Апостол от грубого толчка в плечо. Непонимающим взглядом уставился на Лопату, которая молча передавала ему ополовиненную банку. Как эстафетную палочку. На чумазом лице Лопаты ровным счетом ничего не отражалось. Апостол хотел, было, тут же, по горячим следам, “предъявить” тупой о том, что она закосила часть и его доли битка, но, взглянув на внушительные рычаги ее рук, на кулаки, размером с голову годовалого ребенка, решил не искушать судьбу, благоразумно промолчав. Разборка с подкаченной битком партнершей по несчастью запросто могла окончиться не в его пользу.

Разводка пахла резиной и воняла тухлым жиром. Стараясь не дышать, превозмогая отвращение и брезгливость, Апостол сделал первый глоток и поперхнулся. Биток так шибанул в нос, что высек слезу. В носу стало сыро. Зато в животе — потеплело. Мир стал как-то лучше. Добрее, что ли… Лопата одобрительно хмыкнула, встала, отошла в темноту и, присев на корточки, начала ссать, икая и бубня что-то себе под нос.

Ох, Лопата, Лопата… Тот, кто надеется услышать далее историю о том, как-де перспективная, талантливая балерина или одаренная виолончелистка, к примеру, или, на худой конец, просто внучка расстрелянного в тридцать седьмом наркома, опустилась по причине любви несчастной на самое дно жизни, может отложить этот рассказ в сторону. Поскольку — не дождется. Потому что, похоже, что Лопата была и в той, прежней, жизни своей — никем. Поскольку не помнила о ней ничего. Ровным счетом. Равно как и о ней, о Лопате, никто ничего не помнил. На всем свете. Ибо сама Лопата никогда о себе не рассказывала. Ничего. Никому. Даже под кайфом. Воспоминания не жгли ее. Доподлинно известно было лишь то, что не умела она ни читать, ни писать. И не испытывала от этого никаких неудобств. Как не умеют читать и писать, к примеру, трава или лес, или — вот это вот небо. Может быть, именно поэтому со стороны казалось, что самим фактом своего существования Лопата является очевидным подтверждением того факта, что смысл жизни заключается ни в чем ином, как в самой этой жизни, и ни в чем боле.

Впрочем, у Апостола иногда возникало странное ощущение, что если бы Лопату удалось отмыть, отчистить, так сказать, как это бывает, к примеру, с почерневшими от времени древними иконами в ходе их реставрации, то — вполне могло бы явиться миру лицо женское, не лишенное своеобразного обаяния и даже какой-то наивной привлекательности, проявиться, проступить сквозь грязь, цыпки, расчесы и болячки, не утратившее здоровой силы, крепкое еще тело сорокалетней русской бабы, не боящейся никакой работы…

Лопата мочилась долго, не спеша, с остановками…

Шестипалого, наблюдавшего за происходящим, казалось, ничто уже не могло вывести из себя. Хотя было это не совсем так, точнее — совсем не так. И это, кстати, хорошо знал и Тот, Кто его Направил (сокращенно — Т.К.Н.) на Землю. Сам Шестипалый, вообще-то, не любил никому жаловаться на трудности миссии своей, ибо знал, что легкого хлеба не бывает, что в жизни коллег его — других Посланников Т.К.Н, соратников Шестипалого, так сказать, по цеху — случались командировочки и похуже, пострашнее... Чего стоило, к примеру, угодить в недобрый час на -Сибиллу, к примеру, звезду, входящую в Третий Галактический Пояс, оказаться в самом сердце той абстрактной и безумной магмы, вне времени, вне сообщений, на миллиарды и миллиарды сибильских лет, как это произошло однажды с одним из дальних родственников его! Нет, надо признать, Шестипалому еще повезло. Крупно. По-божески досталось. И конечно, за те несколько тысяч земных лет, что Шестипалый выполнял свою незаметную, но нужную работу, кое-что было сделано. Даже — сделано немало. А то, что для достижения результатов Посланнику Т.К.Н. в основном приходилось пребывать в чьей-то тени, работать под прикрытием, использовать все эти, звучащие так смешно и необычно, земные имена и фамилии, что доводилось иногда герою нашему перевоплощаться, принимать чужие обличия — не вызывало в нем никакого раздражения. Наоборот, вносило в работу какой-то особенный шарм, некую романтическую изюминку.

Прошлое Шестипалого, и впрямь, было незабываемым. Вот почему в этот вечер некоторые эпизоды и моменты земного пути его, как бы ни с того, ни с сего, начали сентиментально “всплывать” со дна его крепкой еще памяти, всплывать, как всплывают пузырьки закипевшей воды в кастрюльках для варки яиц…

Вот он — у самой подошвы Синая. Брат вчера еще ушел “наверх”, на встречу с Яхве, доверив ему людей. Шестипалый вспомнил, отчетливо, как будто бы все это было вчера, а не почти **** лет назад, как сидел он возле такого же костра, что и сейчас (только вот “кормили” костерок тот не сосной — откуда же в пустыне сосне-то взяться! — а саксаулом), и разглядывал покрытую шапкой густой облачности вершину Синайскую. Пустыня — вообще вещь странная. Днем — горячо, как карасю на сковородке, ночью — холод такой, что хоть тулуп надевай! Но даже сейчас, с высоты возраста своего, Шестипалый не понимал, зачем Т.К.Н. понадобилось тогда выводить тот разношерстный этап из Египта, отрывать целый народ от привычной жизни, лишать каких-никаких, а удобств и достижений примитивной, конечно, по современным представлениям, но все-таки цивилизации? За каким таким хреном! Это же типичный волюнтаризм, как распашка целины при этом, как его, при Хрущеве. Ну, добре бы, мужиков только, так ведь нет, надо было всех поднять, всех на уши поставить — и баб, и ребятишек!

С одной стороны, конечно, правда и то, что директива была такая — выводить. К новой, значит, жизни. К светлому, в общем, будущему. Как потом при Ленине, Зиновьеве и Каменеве. А директивы… их ведь не обсуждают, директивы — выполняют! А с другой… Конечно, началось все тогда с бабьего недовольства, визга: надоело, мол, бродяжить, мы же не кочевые, нам хоромы каменные по душе! А там и попутчики, да колеблющиеся всякие, подпевалы — встревать начали… Вот основной урок, который уже тогда надо было в заголовок выносить! Вся ересь, все уклоны эти — они же ногами из попутчиков и колеблющихся — из них произрастают!

Конечно, надо было принимать какие-то меры, когда они активно начали перетягивать остальной контингент на свою сторону, повели к расколу: “Повернем назад! Детей — ни покормить, ни искупать. Старики ноги посбивали, дальше не пойдут. Воды нет. А что жрать — манну небесную век теперь?” Когда им стали подпевать примазавшиеся, неустойчивые, кореяне, в первую очередь. Они, кореяне эти, вообще всегда были о себе слишком высокого мнения, правые оппортунисты еще те были! Как Троцкий потом…

Шестипалый вспомнил, похожие на две испуганные маслины, глаза Мариам, когда она кричала ему: “Беги, брат! Убьют они тебя, уходи!..” Хорошо, что Моисей подоспел. Как Тухачевский потом, в том, в тамбовском эпизоде. Не подвел. Правильно себя повел. Отбились, в общем. А то, что это он, Шестипалый-Агарон, якобы, позволил бунтовщикам и горлопанам тельца того золотого отливать — позднейший литературный вымысел. В чистом виде! Не было такого. Происки оппозиции.

Шестипалый с горечью вспомнил: кем, как и под чью диктовку, в какой несусветной спешке и неразберихе писались, спустя тысячелетия, некоторые из книг так называемого Ветхого Завета. Сволочи, чего они только там не понаписали! Мол, тридцать тысяч кореян пустили в расход, тридцать тысяч, как одну копеечку! Или — двадцать, не помню сейчас точно… А реально было, от силы, тысяч пять голов, не боле… Тридцать тысяч! Куда хватили, да нас всех-то в общей сумме было тысяч двадцать, вместе с верблюдами! Из них — “активных штыков”, что называется, — меньше половины. Откуда же такая несусветная цифирь! Но те пять, конечно же, признаю. Было, как не быть. Только думаю я, что если бы не мы их тогда, так они нас тоже бы не пощадили. Факт! Поэтому считал я и считаю, что террор был необходим. Объективно. Потому что — как бы мы потом выстояли еще сорок лет, пока водили народ по пустыне? Во враждебном-то окружении… Чтоб к свету выйти из тьмы отсталости… Нет, шалишь, террор — штука нужнейшая и, главное, действенная! На все времена и для всех народов. Это и Ленин, кстати, потом, в восемнадцатом, после разговора со мной, осознал. Не сразу, но согласился… (Хорошо, Вячеслав меня поддержал. Переломный был момент. Сложный). А что до кореян тех… Надо же было на кого-то их “списать”. Сшить, так сказать, дело. А дела, кстати, умели хорошо шить и в те времена…

Еще Шестипалый вспомнил, как сопровождал Марию с младенцем в изгнание, как в пути у Иисуса пучило животик, как он, Шестипалый, на коротких привалах качал горластого грудничка на руках, приговаривая: “Изыди, болячка, отцепись от дитя, перейди на меня!..” Как потом, тридцать три года спустя, стоял в первом ряду, прямо за оцеплением, состоявшим из римских солдат-легионеров. Что с высоты Голгофы хорошо (как на ладони) просматривался тогда весь дрожащий, курящийся от нестерпимого зноя, Иерусалим. Не запамятовал и о том, что краем глаза, но заметил он в тот момент, как Мария Магдалина, стоявшая справа от него, все время что-то шептала, смешно, по-детски шевеля припухлыми губами. Похоже, молилась, дура… Еще, почему-то, всплыл в памяти тот старый давний спор с этим полусумасшедшим мистиком Плотином, в ходе которого Шестипалый подкинул идеалисту-зануде ту занятную идейку об эманации…

Картинки прошлого, кадры исторических событий, к которым Шестипалый имел непосредственное отношение, сменяли одна другую, сначала медленно, вальяжно, потом все убыстряясь и убыстряясь, чтобы в конце концов сорваться в галоп, пойти вразнос, в режиме бешеной слайд-презентации. Александр Македонский побеждает армию персидскую под Гавгамелами… Орлеанская Дева вдохновляет воинов на штурм Орлеана... Неотвратимый Христофор упрямо ведет свои каравеллы навстречу Вест-Индии… Одержимый карлик Наполеон входит в западню Москвы… Гете склоняется над рукописью бессмертного “Фауста”…

Конечно, кое-что удалось… Худо-бедно удалось привить диким скотоводам, этим скотоложцам и язычникам, кровосмесителям и вероломцам, без жалости убивавшим своих стариков и малолетних детей, неспособных добывать себе пропитание, навыки земледелия, зачатки культуры, основы цивилизованной организации жизни, и даже заронить в некоторых некое зерно духовности…

Но этого оказалось мало. Явно недостаточно. Подводя некий итог, Шестипалый должен был признаться самому себе в главном: цивилизация обречена. По определению. Люди неисправимы. Потому что смыслом их существования всегда было и будет лишь получение удовлетворения. Удовлетворение похоти, гастрономических капризов, властных амбиций, территориальных притязаний, и так далее… Шестипалому вообще давно уже стало казаться, что, в самом общем виде, человек представляет собой ни что иное, как пищеварительную трубку. Одну. Длинную. Большую. Поскольку все, что он делает, и главное, ради чего — сводится, в конечном счете, по сути своей, лишь к удовлетворению потребностей этой самой трубки в пищевых веществах, к созданию для нее максимально выгодных для существования и размножения условий. Словом, все, что делает человек, делает он, как ни крути, лишь для того, чтобы кишка его любезная была в тепле и холе, чтобы ни в чем она, голуба, не нуждалась.

Обо всем этом, кстати (и уже не один раз!), сообщал он и в своих докладах и рапортичках “наверх”, а также, в ходе редких сеансов связи с Центром, адресуясь в том числе и к самому Т.К.Н. Однако, странная вещь, оттуда, “сверху”, каждый раз приходил один и тот же стереотипный ответ: “Работайте с тем, что есть. Другого нет и, в ближайшем обозримом, не будет…”

Шум, который производила при мочеиспускании Лопата, чем-то напоминал закемарившему было Апостолу то журчание тихого-тихого ручейка, текущего где-нибудь в апрельской Балашихе, то гул средней руки водопада…

Справив нужду, Лопата вернулась на место и закурила. Не курящий и никогда не куривший Апостол поморщился, как от зубной боли, представив себе, как дым табачный сейчас присасывается всеми своими пиявочными устройствами к нежным тканям бронхиального дерева Лопаты, обволакивает их, окружает, душит. Стало ему от этого не по себе. Рука вновь потянулась к банке с битком…

Позволив себе один-единственный разочек философскую “слабинку”, единожды, но выйдя из берегов благоразумной лояльности к начальству, Шестипалый уже не мог да, кажется, уже и не хотел останавливаться. Мысли его текли сами собой, плавно перетекая одна в другую. Или — наоборот, резко обрывались, как подрубленные шашкой острой: “Работайте с тем, что есть!..” Легко им там рассуждать! Попробовали бы сами, как он, спустились бы с небес на землю и поработали бы… “С тем, что есть…” С кем? С этими малахольными? С Лопатой, которую лопатой не перешибешь? С Апостолом? С шизиком этим, мечтающим о чудесах? (Откуда, кстати, у него такое чудное погонялово? Первозванный нашелся!). Я же не Ленин какой… Это тот умудрялся с таким контингентом управляться. Или Сталин… Нет, Коба был просто молодцом! Запросто мог вагон с полудурком этим, с Буденным, от штабного состава отцепить, бросить дружка на съедение волкам и бандам “зеленых” посреди степи, в наказание за то, что тот позволил себе однажды, извините за подробность, пёрнуть во время игры в картишки… Просто пёрнуть! Ничего боле. В двадцатом было это... Сам присутствовал при инциденте, так сказать, знаю, что говорю… Шестипалый вспомнил, как метался на следующее после игры утро вокруг своего, брошенного на произвол судьбы, вагона незадачливый красный командир. В одних подштанниках. За малым, не обосрался! А к кому пойдешь, куда пожалуешься? Степь да степь кругом. На сотни верст… Толкай теперь, чудик, вагончик свой, с барахлишком трофейным, у буржуев реквизированным, хоть до самого Царицына, коль вести себя в приличном обществе не умеешь! Только грызь подвяжи, а то отвалится, по ходу…

Шестипалый снова и снова возвращался к этому, все больше и больше раздражавшему его: “Работайте с тем, что есть”. Нет уж, спасибо! Увольте! Достало!.. Больше всего смешило Шестипалого то, что дело-то действительно яйца выеденного не стоило! По любому счету. Что он, Шестипалый, в состоянии был за несколько секунд, опять, как в старые добрые времена, все изменить… На все сто восемьдесят… Устроить очередную революцию. Разжечь любую войну. Локальную, мировую — на выбор! Нужное подчеркнуть, как говорится. Что он легко мог сделать Апостола того же — олигархом нефтяным, или кривлякой этим, Аленом Делоном, или губастым Давидом Ойстрахом, а Лопату — грациозной Мерилин Монро, к примеру... В пять минут! Но для всего этого нужна была, прежде всего, санкция высокая. Решение необходимо было — Центра, директива, если быть точнее, а ее-то как раз и не было. Неужели же взялись за ум, там, на самом верху, коль решились, сотворив столько глупостей и очевидных преступлений, спустя столько лет, наконец-то, следовать в фарватере Незыблемого Основополагающего Принципа Невмешательства?

Ответа на этот свой вопрос Шестипалый так ни от кого и не смог получить…

Почувствовав, что в очередной раз начинает совсем замерзать, Посланник очнулся, пошуровал костер, подкинул в огонь несколько щепок и огляделся по сторонам. Лопата с Апостолом спали, свернувшись, как собаки, вокруг костра, неподалеку друг от друга. Дремала, вздрагивая от порывов осеннего ветра, и чуткая, как зверь, хованская свалка.

Лишь вдали, на востоке, среди непроглядной мглы, светилось гулкое зарево никогда не отдыхающей, ни на минуту не останавливающейся и не верящей слезам Москвы…